Но я уже не имею времени ответить себе, разобраться в нахлынувших на меня чувствах — к станции неумолимо, железно приближается поезд. Поезд, который сейчас, через какую-нибудь минуту-две, меня увезет…
— Одного я и тогда не поняла… — Валя говорит глухо, трудно, словно в крутую гору подымается. — Одного я тебе долго не могла простить… Ну, другая понравилась больше меня — что тут поделаешь?! А вот что узнала об этом от Кости, а сам ты сказать храбрости не набрался — как-то очень нехорошо это… Нехорошо и обидно… Если бы я тебя не любила!.. Ну вот. Какой у тебя вагон, пятый? Садись, а то ведь поезд стоит недолго…. До свиданья, Витя.
— До свиданья, Валя.
Я берусь за поручень, заношу ногу на ступеньку. Но чего-то медлю, медлю и, не выдержав, резко оборачиваюсь. Валя стоит на том же месте, у зеленого штакетника, и глядит на меня. Так глядит, что я отпускаю поручень и бегу назад к Вале, обнимаю и целую ее в мягкие горячие губы. Я понимаю, что делать этого и нельзя (у всех на виду!) и вообще не надо, ни к чему — все это я очень хорошо понимаю, однако же сладить с собой не могу. Валя не отстраняет меня, я, кажется, даже чувствую ответное движение…
Но поезд уже дает свисток и трогается.
Вот и станция стала не видной, и весь город скрылся за поворотом пути, а я все еще стою на площадке вагона и гляжу туда, в ту сторону, где, может, тоже еще стоит у зеленого штакетника и глядит вслед ушедшему поезду Валя…
Поехал я в город будущего, а вышло так, что съездил вроде бы в свое прошлое. И это прошлое так плотно обступило меня со всех сторон, что сквозь него я и хочу и никак не могу пробиться в настоящее, в нынешний день. То одна, то другая картина всплывают из той дальней дали, встают перед глазами и не уходят, а если пропадут на какое-то время, то снова и снова возвращаются. И от этих воспоминаний и сладко и горько, и чего больше — радости или печали — не разобрать.
А пора бы, давно пора вернуться в нынешний день. Скоро Москва. Маринка небось уже собирается ехать встречать меня. Может, вот в этот самый час сидит перед зеркалом и каким-нибудь особым образом укладывает волосы или примеряет кофточку…
Маринка, поди, удивилась моей телеграмме: ведь собирался я пробыть в поездке еще с добрую неделю. И уж, конечно, по-своему истолковала мое досрочное возвращение: соскучился. И очень радуется этому: ведь не вообще, а именно по ней соскучился…
Однако вот ты так говоришь про Маринку, а ведь, положа руку на сердце, и в самом деле успел соскучиться. А может, это потому, что за четыре года надолго разлучаться не приходилось.
Скоро Москва. И опять московский темп жизни, московские дела и заботы. А еще и другой образ жизни. Так запросто за чаем, как мы сидели втроем с Валей и Владимиром, уже не посидишь. И атмосфера за столом не та, и все — другое…
Соскучиться-то по Маринке я, конечно, соскучился, мне хотелось ее видеть, слышать ее голос. Но я, может, вот только сейчас понял, почувствовал, как не хочется мне видеть ее воспитанную, образованную маму, как не хочется возвращаться в нашу великолепную квартиру…
Скоро Москва…
А вот уже и Москва!
Маринку я увидел еще из окна вагона. И она, конечно, не стала дожидаться меня на перроне — куда там! — ей надо было обязательно, во что бы то ни стало вскочить на площадку и протолкаться сквозь встречный поток выходящих. Ее ругали, ей приходилось перелезать через узлы и чемоданы, но уж зато какой счастливой от сознания совершенного подвига она себя чувствовала, когда наконец прорвалась через все преграды и повисла у меня на шее!
— Ну, как тайга? Медвежонка не привез?
— Тайга шумит. А вот тебе и медвежонок, — я достал из кармана сувенирного, прямо сказать, грубовато сделанного медвежонка, которого мы с Валей купили на вокзале, и протянул Маринке.
— Какое чудо! — восхитилась Маринка.
И не понять было, то ли и впрямь ей так уж понравился медвежонок, то ли нравилось изображать вот этот детский восторг.
Мы вышли на перрон. Я сказал, что за такси, наверное, как всегда, очередища, так что лучше всего спуститься в метро.
— Никакого метро. Вам, синьор, подан персональный «Альфа-Ромео», — Маринка сделала церемонный реверанс и покрутила на пальце ключ от зажигания. — Прошу.
— Ну, это ты зря, — сказал я сердито. — Сколько раз уже было говорено: машина не твоя, и не моя, и нечего.
— Ну а если папа разрешил? — обиженно протянула Маринка.
— Мало ли что разрешил, — сказал я уже не так сердито.
Маринка обижается, как маленький ребенок, и мне всегда становится жалко ее. Да и что, в сущности, произошло? Машина все равно стоит без дела, а для Маринки покрутить баранку не только удовольствие, а и великое счастье — пусть ребенок тешится.
Садясь за руль, Маринка всегда делала ужасно серьезное лицо, словно бы отрешалась от всяких побочных, неводительских эмоций. Вот и сейчас только что шла со мной рядом Маринка, а вот уже и нет ее — за рулем сидит недоступный, с прихмуренными бровями водитель.
Мы едем широким Садовым кольцом. И я ловлю себя на мысли, что мне приятно, мне нравится вот так сидеть и ехать в машине, да еще рядом с такой красивой женщиной. И когда на одном из перекрестков я перехватил восхищенно-завистливый взгляд какого-то мужчины из стоящей рядом машины, этот взгляд словно бы подбавил мне и радости и сознания собственной значительности…
А чуть-чуть вдуматься — на кой черт мне нужно все это? Зачем мне нужно с помощью какого-то беглого, двусмысленного взгляда какого-то неизвестного мне дурака утверждаться в сознании собственной значимости? Видно, не так уж и велика эта самая значимость и ты сам в нее не очень-то веришь, если тебе нужны такие подтверждения? И не стыдно ли, не стыдно ли тебе утверждаться вот таким низким, таким фальшивым образом — ведь ты даже и едешь-то не в своей, а в чужой машине?! Останови машину и выйди из нее, если ты действительно хочешь хоть что-нибудь значить!.. Выйди немедленно!
Ну хорошо, выйду. А что это изменит? Что изменит? Молчишь? Ну то-то же…
Нет, не из машины надо выходить — тебе уйти бы из того великолепного, но чужого, чуждого тебе дома, в котором ты так уютно устроился. Машина — только один из атрибутов этого уютного житья-бытья. Но куда уйдешь, если в том доме живет Маринка, которую папа с мамой никуда от себя не отпустят? А если уж до конца — и сама Маринка из этого дома никуда не пойдет. Нет, не пойдет!
И получается замкнутый круг.
Не из машины — из этого круга бы тебе вырваться!
— Ты что такой хмурый да сердитый?
Я все забываю, что Маринка в свое водительское зеркальце: может видеть меня, даже и не оборачиваясь.
— Устал с дороги, наверное, — говорю я первое попавшееся. — Все же Медвежьегорск — не Малаховка.
— Ну ничего, отдохнешь. Мама сейчас нас накормит вкусным обедом.
«От твоей мамы отдохнуть бы — это да! Согласился бы оставаться и вовсе без обеда…»
— Ну вот и приехали… Ты поднимайся, а я поставлю машину.
Квартира на третьем этаже, и я обычно обхожусь без лифта.
Звоню. Эх, если бы открыла Маша!.. Нет, даже через дверь, даже по тому, как щелкают замки и засовы, слышу, что открывает мне сама Альбина Альбертовна.
— A-а, Витюша! — поет она медовым контральто. — Проходи, родной, раздевайся. Угадал как раз к обеду. Проходи…
Я переступаю порог, ставлю чемодан, но проходить, само собой разумеется, никуда не прохожу. Это только так говорится: проходи. Переступив порог, ты должен тут же и неукоснительно раздеться. И мало снять пальто и шапку — долой и ботинки, надень тапочки: вот они выстроились в ряд, как на магазинной полке, на все возможные и невозможные размеры. Словом, знай, что ты переступил порог не квартиры, а храма чистоты. Знай и помни об этом особенно твердо, когда встречает тебя на пороге сама жрица храма Альбина Альбертовна!
Вон Маринка вбежала следом за мной и, заторопившись, хотела прямо в туфлях протопать в комнату — не тут-то было.
— Мариночка, Мариночка, да ты с ума сошла! — ужаснулась Альбина Альбертовна. — Погляди, какие лужи оставляешь за собой. Маша подотри, пока не растеклось.
Лужами Альбина Альбертовна называла едва различимые невооруженным глазом влажные пятнышки, но не вздумай и заикаться насчет пятнышек: если Альбина Альбертовна видела на блестящем паркете лужи, — значит, там и были именно лужи, а не что другое.
Николай Юрьевич вышел из своего кабинета, поздоровался и точно так же, как Маринка на вокзале, спросил:
— Как тайга? Как Медвежий город? — потер натруженное тяжелыми очками переносье, улыбнулся. — Прочитал я сейчас, ребята, интересную штуку…
Николай Юрьевич, в отличие от супруги, говорил нам не «дети», а «ребята», и это мне нравилось куда больше. А еще мне нравилось, когда он, как вот сейчас, выходил из кабинета в гостиную, снимал очки и, потирая переносицу, сообщал: «Прочитал я сейчас, ребята, одну любопытную штуку…» — это значило, что он сейчас расскажет что-то такое, о чем ты и слыхом не слыхал.